Отсидевшись у Никиты на плече, Желтухин вспорхнул под потолок, поймал муху, посидел на фикусе в углу, покружился под люстрой и, проголодавшись, полетел к своему окну, где были приготовлены для него свежие червяки.

Перед вечером Никита поставил на подоконник деревянный домик с крылечком, дверкой и двумя окошечками. Желтухину понравилось, что внутри домика – темно, он прыгнул туда, поворочался и заснул.

А тою же ночью, в чулане, кот Василий Васильевич, запертый под замок за покушение на разбой, орал хриплым мявом и не хотел даже ловить мышей, – сидел у двери и мяукал так, что самому было неприятно.

Так в доме, кроме кота и ежа, стала жить третья живая душа – Желтухин» Он был очень самостоятелен, умен и предприимчив. Ему нравилось слушать, как разговаривают люди, и, когда они садились к столу, он вслушивался, нагнув головку, и выговаривал певучим голоском: «Саша», – и кланялся. Александра Леонтьевна уверяла, что он кланяется именно ей. Завидев Желтухина, матушка всегда говорила ему: «Здравствуй, здравствуй, птицын серый, энергичный и живой». Желтухин сейчас же вскакивал матушке на шлейф платья и ехал за ней, очень довольный.

Так он прожил до осени, вырос, покрылся черными, отливавшими вороньим крылом перьями, научился хорошо говорить по-русски, почти весь день жил в саду, но в сумерки неизменно возвращался в свой дом на подоконник.

В августе его сманили дикие скворцы в стаю, обучили летать, и, когда в саду стали осыпаться листья, Желтухин – чуть зорька – улетел с перелетными птицами за море, в Африку.

Клопик

Весенние полевые работы были закончены, фруктовый сад перекопан и полит, – настало пустое время до Петрова дня, до покоса. Рабочих лошадей выгнали в табун, и они ходили за прудом, на сочных лугах, где по утрам стоял голубоватый туман и огромные одинокие осокори, казалось, росли из мглистого воздуха, – висели над землей.

При табуне конюшонком состоял Мишка Коряшонок. Он ездил на высоком казацком седле, вдев в стремена босые ноги, заваливался и болтал локтями.

Скача по зеленому лугу за отбившейся от табуна кобыленкой, Мишка кричал: «Азат!» – и хлопал кнутом, как из пистолета. Потом, соскочив с разнузданной лошади, которая, позвякивая удилами, принималась рвать траву, Мишка либо садился на гребне канавы и строгал палочку, либо, закатав выше колена портки, заходил в пруд и из парной воды вытаскивал луковицы камыша и камышовые корни, черные и длинные, как змеи; луковички были кисленькие и хрустящие, а корни – мучнистые и сладкие. Если их много съесть, сильно начинал болеть живот.

Никита на весь день уходил за пруд к Мишке Коряшонку и обучался у него верховой езде.

Влезать в седло было нетрудно: старый сивый, в гречку, мерин стоял смирно, лишь подбивал себя в брюхо задней ногой, отгоняя слепня. Но, усевшись, взяв поводья и пустив сивого рысью, Никита начинал валиться то на правый бок, то на левый. Когда же сивый, пройдя шагов тридцать, сразу останавливался и опускал в траву губастую морду, Никита судорожно вцеплялся в переднюю луку, а иногда и скатывался через шею под ноги сивому, к чему тот относился спокойно. Мишка говорил:

– Ты не робей, падать не больно, шею только втягивай и руками избави тебя бог за землю хвататься, – вались кубарем. Вот я тебе покажу, как без седла, без узды – вскочил и лети.

Мишка побежал к неезженным еще трехлеткам и, протянув руку, начал их звать:

– Хлеба, хлеба, хлеба…

К нему подошла хлебница, тонконогая балованная кобыла Звезда, караковая в яблоках, наставила ушки и бархатными губами искала хлеба. Мишка стал чесать ей шею. Звезда закивала строгой головкой – было приятно, и чтобы доставить Мишке удовольствие, тоже стала хватать его зубами за плечо.

Мишка огладил ее, провел ладонью вдоль атласной спины, – Звезда тревожно переступила, – он схватился за холку и вспрыгнул на нее. Удивленная, разгневанная, Звезда шарахнулась вбок, замотала головой, взбрыкнула, присела, взвилась на дыбы и во весь мах поскакала вдоль табуна.

Мишка сидел на ней, как клещ. Тогда она на всем скаку остановилась и поддала задом, Мишка клубком покатился в траву Вернулся он к Никите прихрамывая, вытирая с исцарапанной щеки кровь.

– Прямо в хворост скинула проклятая кобылешка, – сказал он, – а ты так не можешь, в тебе жиру много.

Никита промолчал. Подумал: «Голову сломаю, научусь ездить лучше Мишки».

За обедом он рассказал про Звезду, матушка разволновалась.

– Слышишь, – сказала она, – я тебя прошу даже близко не подходить к неезженным лошадям, – и она с мольбой взглянула на Василия Никитьевича. – Вася, поддержи хоть ты меня… Кончится тем, что он сломает себе руки и ноги…

– Вот и отлично, – сказал на это Василий Никитьевич, – запрети ему ездить верхом, запрети ходить пешком, – тоже ведь может нос разбить, – посади его в банку, обложи ватой, отправь в музей…

– Я так и знала, – ответила матушка, – я знала, что этим летом мне ни часу не будет покоя…

– Саша, пойми, что мальчику десять лет.

– Ах, все равно…

– Прости, пожалуйста, я вовсе не хочу, чтобы из него вышел какой-нибудь несчастный Слюнтяй Макаронович.

– Да, но это не значит, что ему нужно немедленно же дарить Клопика.

– Во-первых, на Клопике может ездить грудной ребенок.

– Он кованый.

– Нет, я его велел расковать.

– Ах, в таком случае делайте все, что хотите, садитесь на бешеных лошадей, ломайте себе головы, – у матушки налились слезами глаза, она быстро встала из-за стола и ушла в спальню.

Василий Никитьевич шибко разгладил бороду на две стороны, швырнул салфетку и пошел к матушке. Аркадий Иванович, все время сидевший так, точно этот разговор его не касался, взглянул на Никиту, поправит очки и проговорил шепотом:

– Да, брат, плохо твое дело.

– Аркадий Иванович, скажите маме, что я не буду падать… Честное слово, что я…

– Терпение, выдержка и твердость характера, – Аркадий Иванович ловко поймал муху, упорно норовившую сесть ему на нос, – эти три качества важны также для умения хорошо ездить верхом…

В спальне в это время шел крупный разговор. Голос отца гудел: «В ею возрасте мальчишки совершенно самостоятельны…» – «Где, где они самостоятельны?» – отчаянным голосом спрашивала матушка… «В Америке они самостоятельны…» – «Это неправда…» – «А я тебе говорю, что в Америке десятилетний мальчишка так же самостоятелен, как я, например». – «Боже мой, но мы не в Америке…»

Целую неделю продолжались разговоры о самостоятельности. Матушка уже сдавалась и с грустью поглядывала на Никиту, как на подлежащего на слом, нанялась только, что сохранит он хоть голову.

Никита за эту неделю старательно учился за прудом верховой езде, – Мишка его одобрял и показал лихацкую штуку – прыгать на лошадь с разбегу, сзади, как в чехарду.

– Она тебя сроду брыкнуть не успеет, брыкнет, а ты уже у ней на холке.

Наконец за утренним чаем, на балконе, где вьющиеся по бечевкам настурции бросали движущиеся тени на скатерть, на тарелки, на лица, матушка подозвала Никиту, поставила его перед собой и сказала печальным голосом:

– Ты знаешь, тебе уже десять лет и ты должен быть самостоятелен, в твои годы другие мальчики вполне, вполне… – У нее дрогнул голос, она чуть-чуть нахмурилась в сторону отца. – Словом, папа прав, что ты уже не ребенок. – Василий Никитьевич, опустив глаза, барабанил пальцами по краю стола. – Завтра мы собираемся в гости к Чембулатовой, и ты, если хочешь, можешь поехать верхом на Клопике… Я только прошу, прошу тебя.

– Мамочка, честное, понимаешь, расчестное слово, со мной ничего не случится, – и Никита целовал матушку в глаза, в щеки, в подбородок, в пахнущие ягодами руки.

Назавтра, после раннего обеда, Василий Никитьевич велел Никите взять седло – английское, из серой замши, подаренное на рождество, – и говорил, шагая по траве к конюшням:

– Ты должен выучиться чистить лошадь, взнуздывать, седлать – и после езды – вываживать… Лошадь должна быть в холе, в чистоте, тогда ты – хороший кавалерист.